Пушкинский праздник
Пушкинский праздник: за что в ответе Пушкин?
Пушкин стал популярным персонажем актуальной политической риторики.
Читайте также: Дюма и мухоморы
Наше все
Одна из кульминаций поклонения поэту – интеллигентский культ 1960‑х – 1980‑х годов в СССР.
Тогда у позднесоветской интеллигенции сложилась квази-религия, солнцем которой был Пушкин. Не просто «солнцем русской поэзии» (по некрологическому эпитету Владимира Одоевского), не лишь создателем русского литературного языка, а солнцем русской культуры, зерно русской нации.
Тогдашняя интеллигенция, сначала в массе вдохновившаяся парафразом светлого будущего – утопией социализма с человеческим лицом, а после 1968 года оплакивавшая ее несбыточность, нашла в Пушкине центральную фигуру культурного иконостаса, персонажей который можно и нужно было противопоставить безобразиям власти, равнодушию простого народа и коварству истории.
Сколько хороших книг тогда было написано о Пушкине, сколько сказано высоких слов. Как любили талантливого автора рисунков в пушкинском стиле Надю Рушеву (которая к тому же безвременно ушла из жизни, а ведь «хорошо умереть молодым, беспощадная пошлость ни тени положить не успела…» и т.д.). Какие апостолы блистали белоснежными ризами: Лихачев, Непомнящий, Лотман, Эйдельман… Какие стрелы метали в Андрея Синявского, который отказывал Пушкину в серьезном содержании, – и хорошо еще, что далеко не многие прочли иронический довлатовский «Заповедник».
Все это плавно сходило и практически сошло на нет к концу минувшего века. Оставшись достоянием личного опыта, но не коллективной манией, не культурно-религиозным психозом. Нацбильдинг на основе высших культурных достижений не состоялся. И прочитанный теперь уже многими «Заповедник» удачно лег на зачатки критической переоценки.
В 2006 году меня пригласили в сельцо Михайловское, в пушкинский музей-заповедник (там, напомню, поэт был в ссылке).
И вот что я написал тогда по итогу поездки: «Вернулся из Михайловского. Приглашение на юбилейный, 40‑й, Пушкинский праздник я принял с энтузиазмом. Не потому, что придаю значение своему участию в мероприятии, а потому, что казалось: впервые в Михайловском – это уже само по себе праздник.
Так оно и оказалось. Так оно, пожалуй, и оказалось. Но теперь я думаю: если состоялась в эти дни встреча с Пушкиным, то как, каким образом, благодаря чему, собственно?
Нет, не в музеях, где сплошные новоделы и среднего качества театр. Где в стерильных интерьерах абсолютно не ощущается присутствие живого человека, способное вызвать ответный трепет. (Вечером из подвального окна пушкинского дома вылезли два котенка. Этакие домовята, немного примирившие меня с холодной декорацией.)
И даже прекрасная панорама, открывающаяся с Михайловского холма, этот неповторимый, грандиозный ландшафт, с двумя озерами и рекой, с лесами и лугами… Она волнует, да. Но чем-то, что почти уже не касается Пушкина».
Культ Пушкина остыл. Хотя по-прежнему упоительны благозвучие его стихов, ясность его слога, кажущаяся внятность смыслов. С ним празднично жить всегда, не только 6 июня.
Сказанное не мешает легко находить у Пушкина и гениально выраженные созвучия твоим настроениям. Гениально – то есть и с огромным экзистенциальным опережением по отношению к его, в общем-то, простоватой эпохе.
И вот новая эпоха, заставившая реанимировать отживший пиетет. Вдруг оказалось, что Пушкин – «наше все» – лично виноват в том прискорбном развороте истории, который случился в последние годы. Он стал предметом канселинга и культурного бойкота в контексте «культуры отмены» и в связи с тем счетом, который в мире предъявлен России, русским, русской культуре (и литературе как ее средоточию). Это по-своему логично.
Защитники поэта спрашивают, чем же Пушкин виноват? Он же наше все…
Вот потому и виноват, что неразборчиво увлекался и тем, и этим, всем подряд. Многоотзывчивое эхо.
Он клеймит и презирает власть – и тут же воспевает государственный интерес. Даже в «Медном всаднике», зрелой вещи, есть удивительное, но и вызывающее оторопь равновесие человеческого и государственного. Гуманистическая нота сопоставлена с пафосом торжествующей государственной цивилизации.
Что уж говорить о «Полтаве» или о «Бородинской годовщине» и «Клеветникам России».
Каждый дурак и многие умные обожают цитировать письмо другу Вяземскому. Особенно вот это место, выдающее в Пушкине изрядного психолога: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда – при англичанах дурачим Василья Львовича; пред M‑me de Staël заставляем Милорадовича отличаться в мазурке. Русский барин кричит: мальчик! забавляй Гекторку (датского кобеля). Мы хохочем и переводим эти барские слова любопытному путешественнику. Все это попадает в его журнал и печатается в Европе – это мерзко. Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство».
На этом самом месте принято обрывать цитату из письма солнца русской поэзии. А Пушкин дальше пишет Петру Вяземскому вот что: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и <бордели> – то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство.
В 4‑ой песне «Онегина» я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нем дарование приметно – услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится – ай да умница».
Он был как маятник. Иной раз кажется как флюгер. Берлинский профессор Larissa Belzer-Lissjutkina отметила однажды, процитировав нашего гения:
«Пушкин сам был «Мельмотом, космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой» и ещё бесконечно многими другими типажами своего времени».
В 1830‑е его качнуло «вправо» и аристократические его амбиции тех лет глубоко реакционны. Такова описанная Самуилом Лурье борьба с журналистом Николаем Полевым, потенциальным лидером третьего сословия, себя в нем осознавшего, раздавленным государственной машиной.
Мне кажется все-таки, что довольно странно в полной мере возлагать на Пушкина ответственность за происходящее сегодня. Как если бы он был вдохновителем всех безобразий. Напомню, что в автоэпитафии («Памятник») Пушкин главное, что останется от него, определил так: «чувства добрые я лирой пробуждал… в мой жестокий век восславил я Свободу и милость к падшим призывал». Забыв про ура-патриотизм и шапкозакидательство.
Да, чистить авгиевы конюшни иногда нужно. Но с умом, не давая эмоциям перехлестнуть через край. Хотя куда ж без эмоций…
Россия, которой Пушкин принадлежал, как государство давно кончилась, проект завершен в 1917 году и невоспроизводим. Разве что как пародия. Можно говорить о русском матрице, о русской колее, но не до степени же полного уподобления. Историческая Россия кончилась, как кончились древняя Греция или древний Египет. Она подлежит суду истории, но сама по себе, а не за эксцессы последующих провальных десятилетий.
К тому же, несмотря на вывихи пушкинского самосознания, поэт все-таки в принципе принадлежал к русским европейцам, которые составляли естественную антитезу свирепой власти на протяжении большой части петербургского периода (XVIII – нач. XX вв.) и в советское время. И даже теперь. Было две России, иногда поляризованные, иногда не вполне: европейская, ориентированная на динамичные ценности Запада, – и ново-ордынская. Одна ассоциируется с интеллигенцией, другая с государственным аппаратом. И сегодня можно в такой же степени быть непримиримым ко второй, в какой с сочувствием относиться к первой, в разных ее выражениях. Притом что вторая ненасытно-державна и умеет присваивать, экспроприировать, колонизировать первую (цап-царап!), умело или бездарно ее эксплуатирует, мимикрирует, наглеет.
Нацисты, кстати, в этом смысле были простоватее. «Какой вклад мог бы внести Гете в наше дело?» – вопрошал рейхсюгендфюрер Бальдур фон Ширах в 1937 году в день открытия Веймарского театрального фестиваля на собрании гитлерюгенда. «Гете, этот гражданин мира, этот либеральный проповедник так называемого прогресса, – отнесся ли он с должным вниманием к Отечеству, к Нации – он, этот олимпиец, отрекшийся от своего Отечества, этот проповедник человеколюбия?»
Но и они присваивали Шиллера, Гельдерлина, Клейста. Да и Фауста были присвоить не прочь. Пауль Тиггес цитирует одного школьника, который это грамотно выразил в сочинении: «Фауст был национал-социалист. Это был борец за свободу, который хотел построить новый мир. В «Фаусте» много всего; то, что нам не подходит, – можно отбросить; а то, что годится, – взять на заметку»…
Но не обязательно отдавать Пушкина нынешнему отребью человечества целиком и полностью. Есть знаменитый московский памятник Пушкину, там, где до сих пор, несмотря на гонения, собираются протестанты и митингующие. Пушкин там смотрит на запад. На границе подступающей тьмы, в вечерний час, он видит драму заката.
Пушкинский праздник и пушкинские будни: доходы и расходы
Сегодня читал в соцсети про долги Пушкина, оставшиеся после его гибели на дуэли. И что не ценят в России литератора. Они любить умеют только мертвых.
Оно, конечно, так. Но, с одной стороны, жить в долг для аристократа в пушкинские времена было нормально. И много тратить, не считая. Долги не были поводом к самоубийству или к тому, чтоб вдруг заняться бизнесом и забыть о дуэльной удали.
С другой стороны, Пушкин, конечно, мечтал о необременительной государственной службе с оплатой, покрывающей все неизбежные расходы на светскую жизнь. Быть кем-то вроде кремлевского мыслителя начала нашего века Владислава Суркова в эпоху его могущества, до опалы (где, кстати, наш пострел, где его новый роман «Нижедна»?).
Но государство скупилось, хотя кто его лучше воспел? Никто.
А на гонорары жить было нелегко.
И крепостное хозяйство Пушкина, давало ему немного, хоть потом его много раз уличили в избирательной трактовке вольности.
Писатель из Красноярска Эльдар Ахадов подсчитал, что в зрелые годы Пушкин зарабатывал 21250 рублей в год. Но дальше зачем-то начинает составлять продовольственную корзину, и выходит недурно – как будто в этом дело, а не в светских расходах, необходимых для поддержания статуса Пушкина и его жены. Другие тоже ведут подсчеты, и получается, что Пушкин имел не сильно меньше, чем хотел бы (а хотел 30 тысяч). Но долги странным образом копились.
Не случись ранней гибели, как бы он жил дальше с оравой детей, которых нужно было выводить в свет?
С другой стороны, в 1840‑х годах вроде как появляется возможность жить целиком на гонорары. Однако что написал бы Пушкин, проживи он еще какое-то время, и сколько бы за это получил, – тема для слишком праздных умов.