Юбилей Александра Дюма – это случай вспомнить не только о нем, но возможность связать в один узел прошлое и настоящее. Сегодняшние герои – французские писатели середины позапрошлого века как актеры в роли Вергилия, на встрече с иным миром. Кюстин, Дюма, Готье. Три француза и граница между Россией и Европой: скепсис, восторг, оцепененье. Разгаданный секрет и цыганский надрыв. 

Дюма и мухоморы фото 1

Год назад появилась моя первая колонка. Как много случилось и как странно повернулся мир! Но снова лето, и снова я пустился в странствия. Где я буду находиться, когда этот текст попадется вам на глаза в эти дни? Может быть, в Силезии. А может быть, в Вене, Венеции или Берлине. Когда в минувшем августе я писал о границах в Европе, то их набухание было связано в первую очередь с пандемией. И вот я снова пересекал границы, некоторые из которых не выглядят безобидными, но совсем по другой причине. А тут случился юбилей у Александра Дюма: 220 лет. И тема границ заиграла яркими красками.

Кюстин и разочарование

Я, как многие, запоем читал романы Дюма в детстве и давно не перечитывал. Писатель этот давно отправлен в детскую – может быть, это и к лучшему – в эпоху, когда взрослые вообще читают мало. А для детей и подростков литературный порох Дюма по-прежнему сух – и вспыхивает воображением так же, как прежде. Дюма не просто сочинитель романов – он для его юных читателей жизнеобразующий фактор. Модератор сознания.

Читайте также: Увечье речи

Впрочем, так было в прежние давние времена, в XIX веке, когда французский жизнелюб и гастроном почитался как едва ли не главный писатель современности, а к слову его относились настолько серьезно, что в Россию при Николае I путь ему был заказан – после публикации им романа «Учитель фехтования», повествующего о судьбе француженки Полины Гебль, ставшей женой сосланного в Сибирь декабриста Ивана Анненкова.

Французский гений посетил Швейцарию, Италию, Египет «Путешествовать, – писал он, – это жить в полном смысле слова, это забыть о прошлом и будущем во имя настоящего, это дышать полной грудью, это овладевать Божьим творением как чем-то тебе принадлежащим». Но Россия оставалась для него закрытой. Само собой, и роман про декабристов был под запретом. Эти скелеты в шкафу империи громыхали слишком сильно, чтобы позволить им явиться на свет божий.

К тому же, если речь зашла о визитах французских писателей, у Николая был печальный опыт.

Чуть ли не по его личному приглашению Россию в 1839 году посетил маркиз Астольф де Кюстин – а что из этого проистекло, не нужно, наверное, даже напоминать. Франция воспринималась многими как культурная метрополия. Париж как центр мира. И от визита Кюстина ждали интеллектуальной легитимации путешественником российского общественного устройства. В Петербурге гостя принимала императорская семья, с ним, не жалея времени, беседовал сам Николай, а его супруга Александра Федоровна и старший сын Александр охотно сопровождали приезжего сочинителя. Но… в этом случае сработал эффект взаимного разочарования вследствие несовпадения ожиданий и реальности.

Монархист и ретроград, противник демократии Кюстин попытался найти в России опору своей веры в преимущества аристократической формы устройства. А в итоге оказался травмирован увиденным настолько, что то ли изменил своим убеждениям, то ли исходно не был ими слишком уж сильно ангажирован, то ли просто не нашел в России независимой аристократической элиты. Записки свои о путешествии в империю Востока он построил на апологии свободы и неустанной критике российского деспотизма, делающего каждого подданного империи рабом и строящего пирамиду всеобщего рабства. «Каждый, познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы», – утверждал Кюстин, не читавший еще «Легенду о Великом Инквизиторе» Достоевского, в которой счастье, пожалуй, противопоставлено свободе.

Кюстину все понятно. Его взгляд в записках на Россию и русских устроен как взгляд человека цивилизации на варварский, допотопный мир, лишь неумело подражающий современным формам социума. «Сколь ни необъятна эта империя, она не что иное, как тюрьма, ключ от которой хранится у императора»…

Ну а император и некоторые из российских читателей были уязвлены прочитанным донельзя. Так что книгу Кюстина целиком издали в России на русском языке только в конце ХХ века, в краткий момент безудержных вольностей. (И не факт, что еще не изымут из публичного употребления, хотя кого это может волновать в эпоху интернета и глобальных коммуникаций?)

Вот такое тогда случилось взаимное разочарование. И оно неплохо объясняет, почему граница России для Дюма была закрыта.

Паж дворца фей

Зато потом, когда Восточная (она же Крымская) война обернулась для России конфузом и император то ли умер, то ли свел счеты с обманувшей его жизнью, дезертировав из страны-банкрота на тот свет… Так вот, потом перед Дюма открылись все двери. Так что случившееся в 1858 году приглашение графа Григория Кушелева-Безбородко, малоуспешного литератора с богемно-анархическими замашками, оказалось удачным поводом, чтобы 52-летний Дюма мог убедиться: Россия не просто доступна, она его знает и любит, и готова заласкать в своих объятиях.

Ажиотаж случился невиданный прежде. Во дворце Кушелева-Безбородко на Гагаринской набережной, возле Летнего сада, заезжего романиста встретили аж с церковным хором и приготовили для гостя лучшие покои с видом на Неву. В прежние времена в этих комнатах принимали Екатерину Великую.

«Весь Петербург в течение июня месяца только и занимался г‑ном Дюма. О нем ходили различные толки и анекдоты во всех слоях петербургского общества; ни один разговор не обходился без его имени, его отыскивали на всех гуляньях, на всех публичных сборищах, за него принимали бог знает каких господ. Стоило шутя крикнуть: «Вон Дюма!» – и толпа начинала волноваться и бросалась в ту сторону, на которую вы указывали. Словом, г‑н Дюма был львом настоящей минуты». Так описывал ситуацию литератор Иван Панаев. А жена его, Авдотья Панаева, безотказно кормила Дюма разносолами на панаевской даче под Ораниенбаумом. И сильно удивлялась аппетиту гостя: «Раз я нарочно сделала для Дюма такой обед, что была в полном убеждении, что, по крайней мере, на неделю избавлюсь от его посещений. Я накормила его щами, пирогом с кашей и рыбой, поросенком с хреном, утками, свежепросольными огурцами, жареными грибами и сладким слоеным пирогом с вареньем и упрашивала поесть побольше. Дюма обрадовал меня, говоря после обеда, что у него сильная жажда, и выпил много сельтерской воды с коньяком. Но напрасно я надеялась: через три дня Дюма явился, как ни в чем не бывало, и только бедный секретарь расплатился вместо него за русский обед. Дюма съедал по две тарелки ботвиньи с свежепросольной рыбой. Я думаю, что желудок Дюма мог бы переварить мухоморы!»

Эмигрант Александр Герцен из Лондона негодовал на такое низкопоклонство перед заезжей знаменитостью: «Со стыдом, с сожалением читаем мы, как наша аристократия стелется у ног А. Дюма, как бегает смотреть «великого и курчавого человека» сквозь решетки сада, просится погулять в парк к Кушелеву-Безбородко»… Но тщетно. Ни одному писателю не досталось в России столько обожания, вполне бескорыстного.

Что же касается самого Дюма, то он, кажется, нашел в России то, что искал. В отличие от Кюстина. Цели его были не политические. Он хотел насладиться страной-сказкой, где сошлись воедино Европа и Азия, Запад и Восток. Хотел этим восторгаться. И вполне насытился. Он восхищен белыми ночами Петербурга, связав их с поэзией «собрата по крови»: «Я не видел ничего подобного ночам Петербурга. Да, стихи Пушкина прекрасны, но все же это – поэзия человека, а петербургские ночи – это поэзия божества». И восхищен московским Кремлем в полночь: «Кремль, который я увидел в тот вечер, – в нежном сиянии, окутанный призрачной дымкой, с башнями, возносящимися к звездам, словно стрелы минаретов, – показался мне дворцом фей, который нельзя описать пером».

Он плывет на пароходе вниз по Волге, и «Ее величество Волга» щедро принимает его поздравленья. В Угличе он сочувствует легендам об убиенном царевиче Димитрии. Романов-Борисоглебск отмечен в блокноте Дюма как «город, где делают лучшие тулупы». Ярославль – город прекрасных дам и любовного сумасбродства: «за два года пять молодых людей там сошли с ума от любви». В Нижнем Новгороде он изумленно ахает при виде ярмарки и особенно поражен целым «городом проституток» при ней. Но здесь же ему устроена встреча с героями его романа, Иваном и Полиной Анненковыми – редкий, почти небывалый случай в истории. В Казани и Астрахани он впечатляется мусульманским колоритом этих мест и охотится то на зайцев, то на лебедей. Дегустирует калмыцкие верблюжьи скачки. На Кавказе он титулован почетным казаком. А по нечетным…

Впрочем, остановимся. О своем путешествии в Россию Дюма написал несколько томов, всего не перескажешь, да и не в этом моя задача. Но то ли заря реформ его тезки, императора Александра Освободителя, все-таки воодушевила француза, то ли просто всеобщее поклонение приятно будоражило, однако он почти неизменно становится «встречно» комплиментарным.

Например, так: «Русские преклоняются перед историей своей страны. В этом благоговении к прошлому – великое будущее».

Или так: «Русские люди неустанно работают на преображение себя и окружающих от человекообразия к Человечности!»

Не знаю, есть ли тут повод смеяться и повод грустить.

Нож в горло

Вот так же собрат по перу и соотечественник Дюма, Теофиль Готье, побывавший в России примерно в то же время, восхищенно и беспомощно замирал перед первобытной, загадочной, мучительной и сладостной прозой русской жизни. Почти импрессионистические заметки Готье скажут о чужом для него мире все – и не скажут ничего.

В один фатальный августовский вечер он наслаждался в Рыбинске пеньем цыган («Цыганские песни будят первобытные инстинкты, стертые общественной жизнью, воспоминания предыдущего существования, которое считается исчезнувшим, тайно хранимую в глубине сердца любовь к независимости и бродячей жизни, они вдыхают в вас странную тоску по неведомым странам, которые кажутся настоящей родиной») – и стал случайным свидетелем преступления.

Готье гулял по волжской набережной, дышал воздухом русской ночи и внезапно услышал во тьме отчаянный крик «караул!» «Это был хриплый вопль человека, которому, вероятно, вонзили нож в горло». Какие-то темные фигуры мелькнули в дверях, потом дверь закрылась, свет в окнах погас, упала тьма. «За отчаянным призывом на помощь последовало молчание смерти».

Безоружный иностранец не отважился зайти в угрюмое жилье. Ну а вы б рискнули? «Кем бы ни было человеческое существо, так жалобно взывавшее о помощи, оно уже не нуждалось в ней».

Граница, которую обнаруживает Готье, не делает его ни высокомерным наблюдателем, каким был Кюстин, ни восторженным дегустатором вроде Дюма. Это граница, где понимание сменяется оцепененьем. Где проза вытекает в цыганскую песню, как кровь из раны.

Читайте также:

Подпишитесь на наш Telegram
Получайте по 1 сообщению с главными новостями за день
Заглавное фото: www.rus.team

Читайте также:

Обсуждение

Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии