Билет в один конец
Сто лет назад немецкие пассажирские суда «Oberbürgermeister Haken» и «Preussen» пятью рейсами доставили из красного Петрограда в германский Штеттин несколько десятков критически мыслящих российских интеллектуалов. Их присутствие в Советской России ее властями было признано неуместным и даже вредным. Странная и внезапно актуальная российская годовщина.
Думу думает она
А задолго перед тем, летом 1857 года, поэт Николай Некрасов возвращался в Россию из Европы, где он изрядно зажился, пароходом из Штеттина в Петербург.
Читайте также: Глаз бури: смотреть и быть
Так сказать, в обратную сторону.
Осталась за границей пассия его, Авдотья Панаева, от которой он, как принято считать у некрасоведов, начал уставать. И хотя ситуация в тогдашней России казалась небезнадежной и обещала реформы, свое душевное состояние в целом Некрасов определял довольно уныло: «Горе, стыд, тьма и безумие».
Его возвращению мы обязаны небезызвестными строками, характеризующими отношение поэта к российскому обществу в весьма непочтительном, непатриотичном регистре. Стихотворение короткое: «Наконец из Кенигсберга Я приблизился к стране, Где не любят Гутенберга И находят вкус в говне. Выпил русского настою, Услыхал «ебена мать», И пошли передо мною Рожи русские плясать»…
Нужно, правда, учесть, что строки эти – из письма Некрасова тогдашнему его приятелю Михаилу Лонгинову, поэту-порнографу, прославленному рифмованными скабрезностями автору пространной поэмы «Бордельный мальчик». Как говорится, с кем поведешься… «Некогда писать, а то бы я тебе настрочил еще куплетов десяток… до другого раза, – замечал Некрасов. – Будь здоров. На днях я напишу больше. Целую тебя». Но тема эта в переписке не имела продолжения, зато в том году Некрасов напечатал в своем журнале стихотворение «Тишина», своего рода поэтический манифест, где место мрачной шутки заняла мысль о России как горемычной «бедной» родине, простор которой, однако, настолько велик, что сам собой может уврачевать любую боль.
И врачует. «Как ни тепло чужое море, Как ни красна чужая даль, Не ей поправить наше горе, Размыкать русскую печаль!» А вот бездне русских пространств это дано; и «убогим храмам», где бремя тоски и душевных мук снимает «Бог угнетенных, Бог скорбящих». Так он рассуждает.
О русском человеке Некрасовым сказано довольно беспощадно: «Без наслажденья он живет, Без сожаленья умирает». Но, по логике поэта, в России время поглощается пространством, самые яркие и невероятные события гасятся, вымываются и забываются, даже война, – и остается та «тишина», которая вынесена в заглавие. Это жизнь без зряшной суеты, где России «солнце правды в очи блещет, И думу думает она».
Что это за дума? Бог весть. С тех пор прошло 165 лет, а ответа на этот вопрос так и не получено. Но для нас важно, что Некрасов без оговорок принимает глубинную, аграрную, православную Россию как безусловную родину, куда именно что можно вернуться из счастливых чужбин. И он не был в этом настроении одинок.
И немецкие коровы, и немецкая трава
Мой хороший знакомый Сергей Жданов пару лет назад защитил в Сибири диссертацию о русском восприятии «пространства Германии» в XVIII-XIX веках. Там перечислены и элементарные реакции и впечатления («послышалась немецкая речь»; «прусский орел, изображенный на щите, прибитом к столбу»; «вывески со стрелами и с надписями «Herren», «Damen»») – и более тонкие флюиды души.
Я листал этот текст и думал: при всех различиях тогдашних наблюдателей их взгляд базируется на отчетливом чувстве родины, при прощании с которой уместно пролить и слезу. К концу XIX века это стало стереотипом и предметом насмешки. В юмористическом журнальчике отъезд русского барина в Германию сопровождается шаблонной реакцией: «Я сел на пароход и уронил за борт горячую слезу, невольный дар отчизне»… Впрочем, слеза эта не мешала и радости от предвкушения встречи с Западом, который был для европеизированной публики вторым отечеством. Еще Николай Карамзин признавался: «Мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне в глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были весьма обыкновенны. Я чувствовал такую радость, какой … еще не чувствовал». Это настроение позднее тоже научились пародировать: «Берег Травемюнда… Я в немецкой стороне! Для меня все вещи новы: и немецкие коровы, и немецкая трава! Закружилась голова; вне себя от восхищенья… все предмет мне удивленья!»
Едва ли не первым подробно поделился своими впечатлениями о Германии Денис Фонвизин, сатирик. Между прочим, происхождением из старого немецкого рода фон Визенов. Прежде Россия его непрестанно разочаровывала, но, побывав в Германии, он разочаровался и в Европе, о которой был априори хорошего мнения.
«Настоящая» Европа начинается для этого автора лишь с посещения Лейпцига, более восточные немецкие земли до него представляют собой чреватую опасностями и неприятностями границу между мирами – Россией и Европой: «проехав из Петербурга две тысячи верст, дотащились мы… только до ворот Европы. Лейпциг есть первый город, который заслуживает примечание». Но в итоге и Лейпциг оказывается не вполне европейским. Встреча с подлинной Европой переносится до Нюрнберга, «от Петербурга до Ниренберга баланс со стороны нашего отечества перетягивает сильно. Здесь во всем генерально хуже нашего: люди, лошади, земля, изобилие в нужных припасах – …у нас все лучше, и мы больше люди, нежели немцы». А там уже Франция недалече, но и она… «Я думал сперва, что Франция, по рассказам, земной рай, но ошибся жестоко. Все люди, и славны бубны за горами!»
Короче, Фонвизин скоропостижно нашел себя патриотом. Не у всех путешественников так бывало, хотя, надо признаться, пробуждение патриотических чувств при встрече с инокультурными реалиями – распространенный, понятный и вполне извинительный рефлекс неофита, при первом, поверхностном свидании с иными мирами. Можно вспомнить еще «Зимние заметки о летних впечатлениях» Федора Достоевского с описанной там гаммой душевных движений. От предвкушений: «За границей я не был ни разу; рвался я туда чуть не с моего первого детства… у меня подчас даже сердце вздрагивает. Увижу, наконец, Европу, я, который бесплодно мечтал о ней почти сорок лет». К разочарованию: повествователь в Германии всюду встречает совсем не ту страну, что рисовалась в его воображении, и спешит поскорее покинуть ее пределы.
В эскападном же травелоге Аркадия Аверченко «Экспедиция в Западную Европу Сатириконцев» въезд в Германию и вовсе подается сниженно-комически. Один из русских героев-путешественников, Крысаков, при подъезде к Германии лаконично замечает: «Тут пьют пиво», – и это порождает у его спутников немедленный дежурный отклик: «И мы, покорные обычаям приютившей нас страны, принялись поглощать в неимоверном количестве этот национальный напиток»… Современный исследователь меланхолически констатирует, что в таких текстах становится очевиден сдвиг в изображении локуса границы: от восторженного ожидания встречи с Европой – к сатирической тривиализации этого события.
Две пары кальсон
Все так, но в ХХ веке ситуация меняется, и зарождается новая тема: тема утраты родины, отъезда навсегда из места, которое родиной быть перестает. Нечто в этом роде мы опознаем в шлейфе интерпретаций «философского парохода»: события, столетнюю годовщину которого на днях не без нерва отметили русскоязычные комментаторы.
Операция советских властей по высылке из страны известных деятелей науки и культуры была проведена, как известно, по инициативе Владимира Ленина. Причем высланные не могли взять с собой практически ничего, что могло бы символизировать связь с родной землей или быть памятью о ней. В своих мемуарах «Бывшее и несбывшееся» философ Федор Степун, один из пассажиров «философских пароходов», вспоминает: «высылаемым разрешалось взять: одно зимнее и одно летнее пальто, один костюм, по две штуки всякого белья, две денные рубашки, две ночные, две пары кальсон, две пары чулок. Золотые вещи, драгоценные камни, за исключением венчальных колец, были к вывозу запрещены; даже и нательные кресты надо было снимать с шеи».
И это была дорога в один конец, почти для всех высланных.
Писатель Василий Розанов напоследок констатировал: «Полюбовавшись вдоволь на это ужасное зрелище, мы сказали – теперь наденем шубы и пойдем домой. Но оказалось, что шубы украдены, а дома заняты»… На нем, впрочем, советская власть сэкономила: Розанов умер в начале 1919 года, билета на пароход в Штеттин ему не понадобилось.
«Домой возврата нет», как подходяще назвал одну из главных своих книг американский классик Томас Вулф.
Прошло сто лет. И другие люди другими маршрутами покидают Россию.
Беспрестанные дискуссии вызывает эта тема в главном русскоязычном клубном пространстве интернета – Фейсбуке. И одна из тем, которые в ходе этих споров выкристаллизовалась, – это тема билета в один конец. Тема наотмашь утраченной родины, уходящей, тающей, почти развоплотившейся России за кормой.
Один из покинувших Россию блогеров, Александр Шмелев, резюмирует так: «Пришло, наконец, время изменить свое место жительства в профиле. Нет больше никакой России. «Одни снега, снега, поля, поля» (с). Кажется, когда-то я жил в какой-то далекой холодной северной стране, но возможно мне это только снилось. Ну его к черту этот сон! Пора забыть его уже наконец! (Хотя, увы, очевидно, что не получится, как ни хотелось бы…)». Вопрос, конечно, интересный и для тех, кто живет в России, не совпадая с мейнстримом, и для внешних, так сказать, наблюдателей.
Блогер вспоминает, как полгода назад он выпивал с другом, который как раз в тот день узнал, что на него заведено в России уголовное дело за «дискредитацию вооруженных сил РФ», и он объявлен в розыск. И в какой-то момент автор поста спросил друга, готов ли он к тому, что никогда больше не сможет приехать в Россию. На что тот, ни на секунду не задумавшись, ответил, что, конечно, готов: глупо было бы игнорировать опыт оказавшихся в аналогичной ситуации предыдущих поколений эмиграции. Так что разумнее, мол, наоборот исходить из того, что дорога домой закрыта навсегда.
Тогда Шмелев собеседнику не поверил. Он исходил из того, что пройдет 5−10−15 лет – и все, «можно будет собираться домой». Поэтому в своем сознании окончательно связи с Россией не рвал. «Однако в последние месяцы, – признается блогер, – я все более и более отчетливо понимаю: мой друг был прав. Пришло время отпустить от себя прошлое и с ним попрощаться. Зубную пасту не запихнуть назад в тюбик, эта страница перевернута. Пора привыкать к новой жизни и обустраиваться в ней».
Далее он заявляет, что готов даже вынести за скобки почти роковую неизбежность, на его взгляд, гибели россиян в пекле ядерной войны («предположим, случится какое-то чудо, разум возобладает, и до использования стратегического ядерного оружия дело все-таки не дойдет»), а в долголетие нынешнего режима он и подавно не верит. Но уверен в том, что случилась или неизбежно случится некая роковая общественная мутация, по итогу всех пертурбаций произойдет патологический ментальный сдвиг массового характера, «вследствие которых дальнейшее сосуществование с этим обществом станет для меня решительно невозможным – вне зависимости от того, каким будет политический режим в стране».
Это, по Шмелеву, будут люди, обозленные на весь окрестный мир. «В каждом регионе, в каждом городе, в каждом месте, куда ни приди. И они никуда не денутся, пока я жив, мы вместе с ними уйдем со сцены… Как жить в таком обществе? Постоянно конфликтовать, ссориться, орать и драться с каждым встречным-поперечным?»
Такую ушибленность прошлым блогер видит на Балканах. Да и в Германии конца 40‑х – 50‑х годов ХХ века…
Воронка событий засасывает нас туда, где не бывал еще никто. И я, признаться, в смятении и трепете слежу за полетом этих черных лебедей. Прогнозы дело неблагодарное, дискутировать по поводу неслучившегося будущего – труд скорее всего напрасный. Но это не значит, что об этих материях может получиться не задумываться.