На моей родине, на севере России, у Белого моря, сейчас ранняя весна: в Архангельске уже прошел ледоход, который чаще случается здесь около 10 мая. Жизнь ускорилась. И если вода течет к морю, то куда влечет нас вихрь событий – ясно не всегда. Особенно если не хватает решимости встать им поперек.

Волны с перехлестом фото 1

Провинция как спасательный круг: работает ли это. Не фикция ли мечтательного воображения? Стихия природы и стихия творчества: что их объединяет и что разделяет?

В глухой провинции, у моря

Каждый год в конце апреля и начале мая заглядываю на сайты северных медиа, в архангельские паблики. Именно в это время в Архангельске, городе на огромной реке, происходит то, что в моем детстве определялось однозначно: наводнение.

Читайте также: Недорогая жизнь

Да, там я жил когда-то, и с тех пор вынес воспоминания о главной природной аномалии тех мест: весеннем паводке, когда в процессе затяжного двинского ледохода сплошь и рядом случались ледяные заторы – и река разливалась, как море.

В городе Архангельске, помимо нагорной центральной части, есть низменные районы: Соломбала, Маймакса, Левый берег… Вот на Левом-то берегу я и жил.

Наводнение застигало врасплох. Не то чтобы о нем не предупреждали, но всегда был шанс, что ничего страшного не случится, разлива не будет. И вдруг откуда-то начинали подтекать ручейки, потом журчали ручьи, потом целые многоводные реки текли по улицам и дворам, к вам заплывали гигантские ледовые айсберги, и от пущих бед спасало обычно лишь то, что дома строили с запасом, на высоком фундаменте, и в комнаты вода не заходила. Это было удивительное зрелище разгула стихий, могучих и бессмысленных.

Зато улицы превращались в каналы, налаживалось лодочное сообщение. Вот радости. Как писал мореплаватель и ученый Федор Литке, юношей бывавший в 20‑х годах XIX века в Архангельске, «день разлива, впрочем, не всегда бывает днем печали: когда разлив не через меру велик и случится в хорошую погоду и в особенности если в праздничный день, то соломбальцы садятся на свои карбасы и ездят с веселыми песнями по речкам и улицам вокруг затопленных жилищ своих».

Дровяные сараи и деревянные мостки всплывали, и по ним можно было ходить, как бы по брошенным на воду мостам, покачивающимся и хлюпающим. Если мостки были узкие, требовалась отвага. Не забыть, как я учил смелости соседского мальчонку-малолетку Андрюшу. Он забавно трусил, потом разбежался, ринулся по мокрой дощечке к надежному плотику, поскользнулся – и навернулся…

Досталось обоим. (Мне до сих пор за себя как-то не очень ловко, зачем было подначивать мальца; но детство – жестокая школа…)

Вода стояла дня два-три, а то и больше. Учиться и работать не ходили. Ну разве что самые ответственные товарищи арендовали моторную лодку и перевозчика. Телевизоры в те баснословные времена были не у всех. Оставалось удивляться айсбергам в окне и ждать у моря погоды.

В совсем уж стародавние годы разливы случались ужасные. В 1811 году вода поднялась на шесть метров. Архангелогородский историк Степан Огородников в своей «Истории Архангельского порта» свидетельствовал: «Разлив Двины на этот раз был беспримерным… и последствия такого разлива оказались неисчислимыми». Пять дней потоки бурлящей воды со льдом с шумом и ревом сносили всё на своем пути, «напором льда и быстрым течением воды разнесло в адмиралтействе склады корабельных лесов, повредило мастерские и прочие здания так, что без капитального исправления обойтись уже было невозможно. Зимовавшие в реке Маймаксе и в других местах 42 иностранных и русских купеческих судна были выброшены далеко на берег, а некоторые занесены были на середину Двинских островов, в лесную чащу», а одну небольшую деревеньку «унесло и вовсе с места».

«Имя ей, – невозмутимо повествует Огородников, – не известно».

Не менее разорительным оказалось наводнение в конце апреля 1881 года. Тогда резкий северный ветер замедлил прохождение льдов – и 27 апреля затор образовался ровно напротив центра города, отчего прибывавшая вода начала было уже доставать до ног утренних зевак, вышедших на высокий берег полюбопытствовать насчет хода событий. А между тем еще и подморозило и запуржило. Пригороды оказались фундаментально затоплены.

29 апреля газета «Архангельские губернские ведомости» рассказывала о несчастье: у стоявших в низких местах двухэтажных домов «вода доходила до крыш, а у находившихся повыше она достигала середины оконных рам вторых этажей. По мере подъема воды крестьяне сначала загоняли скот в комнаты, затем поднимали его на вторые этажи, а в одноэтажных домах – на чердаки и крыши. Когда же и там становилось небезопасно, скот буквально на руках вытаскивали через окна, грузили в карбасы и отвозили в неподвластные стихии деревни».

Лишь в ночь на 1 (13 нового стиля) мая затор наконец-то прорвало и вода, увлекая за собой зажатые льдинами дома, амбары и бани, устремилась через острова напрямик к морю.

Комиссия, созданная для оказания помощи пострадавшему от наводнения населению, отмечала, впрочем, что тогда «не погибло здесь ни одного человека». Правительство пострадавшим ничем особенным не помогло, и в том году, по свидетельству той же газеты, улицы Архангельска были «вновь наводнены – на этот раз нищими. Их как никогда много, они толпами бродят по городу, стоят на каждом углу и, прося на пропитание, ежедневно стучатся в двери...».

Теперь не то, что прежде. Заторы научились ломать ледоколами и подрывать, сильных бед не бывает.

Если выпало в Империи родиться

Вот и в этом году, сообщают северные наблюдатели, 28 апреля голова ледохода подошла к Архангельску. Но лед шел преимущественно мятый, битый. Жители высокого правобережья селфились на фоне погодной аномалии. Ничего особенного. Лишь на островах и в пойменных селах возникли проблемы. Остановилась работа буксиров на переправах, с утра рейсы были, люди уехали на работу… и застряли, не имея возможности вечером вернуться домой.

События эти и воспоминания давно срифмовались у меня со знаменитыми строчками нобелевского лауреата Иосифа Бродского, из стихотворения «Письма римскому другу»: «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря».

Мой личный опыт не подтверждает эту эпикурейскую мудрость. Вот я родился в глухой провинции у моря. И мне совсем не кажется по сию пору, что там «лучше». Не там лучше. Если только это не средиземноморские побережья, не какие-то кусочки Балтики.

Везде настигало удушье. Слишком мало движения жизни, культурной динамики. Слишком много природы и погоды, и всего того в социуме, что вровень с природой, потому что ты не можешь это изменить, как не можешь в одиночку повлиять на климат.

А в моей провинции и природа случилась довольно чахлая, с преобладанием болотной ржави и с регулярно висящим над крышей дождем. Наводнение, разлив Северной Двины потому еще и запомнились, что выходили за пределы этой довольно унылой и однообразной нормы. И свидетельствовало, что есть в мире древние, но могучие силы, есть неподвластная до конца никакой советской власти стихия.

Я уехал оттуда много лет назад. И уже давненько там нет самых когда-то близких мне людей. Лишь несколько могил на разных погостах. Перечитывая сводки новостей, эти «вести с родины», я ни разу не усомнился в своей давнем выборе. Хотя временами восхищался дерзости местных лидеров общественного движения. Понимал, что и там жизнь стала гуще, полнокровней без цензуры и запретов. И даже примерял к себе поморскую родословную.

…Нет-нет, лучше везде и нигде, чем там, где прошло бестолковое детство. Мир огромен, и душа, как когда-то писал Луцилию Сенека, «не согласна, чтобы родиной ее были ничтожный Эфес или тесная Александрия или другое место, еще обильней населенное и гуще застроенное. Ее граница – все то, что опоясывается последним и всеобъемлющим кругом, внутри которого лежат земли и моря, внутри которого воздух соединяет и вместе разделяет божественное и человеческое, внутри которого расставлено по местам столько божеств, чтобы каждое делало свое дело».

Как там Ливия, мой Постум, или где там?..

А «Письма римскому другу» Бродского я в первый раз услышал (именно услышал, а не прочитал) в исполнении под гитару мужа тогдашней моей подруги-однокурсницы Оли Огневой, Артема. В барской московской квартире на Садовом кольце.

За окном уныло тлела позднесоветская Москва.

Где-то вдалеке громыхал Афган.

С Олей мы давно потерялись, и виноват в этом, конечно, я. Но гитара и хрипловатый голос остались в моей памяти и дальним эхом звучат, когда я вспоминаю эти стихи: один из ключевых текстов эпохи, о внутренней эмиграции, об одиночестве, о переводе с социального на экзистенциальный.

Посмотрел и послушал сейчас ютуб-видео, как пели этот текст под гитару барды Мирзаян и Клячкин. Заодно, как читал его Михаил Козаков.

Все это жанр «туши свет». Особенно ужасен Козаков, но и Клячкин никуда.

А вот то, как с ежестрочным отчаянием читает свое стихотворение сам Бродский, – это скорее свидетельство о времени и личности. Оно не ранит отсутствием вкуса и меры.

Умерший в Нью-Йорке автор, впрочем, унес с собой империю с восточнобалтийских берегов на подошвах ботинок фабрики «Североход», всю без остатка. Другие ее запоздалые литературные проекции выглядели бледновато, а то и пародийно (даже в исполнении прозаика Андрея Битова, к примеру).

Я страшно дорожу моими друзьями из разных стран, для которых что-то значит литература на русском языке последних десятилетий. Еще и потому, что их реально мало. Так ведь и литература эта очень как-то периферийна и малозначуща в мировом пасьянсе.

Нынче ветрено, и волны с перехлестом. Сейчас, в эти недели, особенно много разговоров о судьбе русской культуры, которая переживает странный фазис в своем существовании. В ней была своя могучая стихийность и свое половодье мыслей и чувств, соразмерное бытию. И небытию. Но не осталось ли это где-то в прошлом?..

По словам петербургского интеллектуала Дмитрия Лучихина, русская литература этого и позднесоветского периода выглядит «как случайно проросшие ростки на асфальте – чужеродно и безнадежно. Не из среды, а вопреки среде. Весь их культурный потенциал построен не на созидании/порождении, а на оппонировании и преодолении среды. Поэтому видимо и звучат так подчеркнуто щемяще. В царской России она жила в какой-никакой оранжерее, где за окно лучше не смотреть, и по стране вслед за Радищевым не ездить. Но все же в «земле», а не в бетоне. Вместе с ней и сгинула, разбросав напоследок семена по бесплодной пустыне». Может быть это слишком грустный приговор, но подумать тут есть о чем.

Кульминация в русскоязычной прозе последних десятилетий – это, пожалуй, драматический эпос нобелевского лауреата Светланы Алексиевич: о том, как сходит со сцены советский человек, с рыданьями и проклятьями, досмертно списанный историей в утиль. Алексиевич попыталась устроить печальные проводы прошлого. А оно то уходит, то возвращается. В мире читают, удивляются.

Читайте также:

Подпишитесь на наш Telegram
Получайте 1 сообщение с главными новостями за день, каждый вечер по будням.
Заглавное фото: Ekaterina Kuzeneva/www.shutterstock.com

Обсуждение

Подписаться
Уведомить о
guest
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии